Карлейль критикует с позиций человека, искренне озабоченного положением народа, однако в его позитивной программе нет ничего нового. Образование и эмиграция — вот что противопоставлял он пессимизму экономистов мальтузианского толка. Каково будет всеобщее изумление, писал он, если «какой-нибудь подходящий, облеченный властью человек» объявит, «что после тринадцативекового ожидания он, облеченный властью человек, и с ним вся Англия решили наконец посвятить в тайны азбуки всех жителей этой страны?» Разве такое известие не потрясло бы страну? А какие возможности для человечества заключает в себе мир, в котором есть нетронутые леса Канады, дикие прерии Америки, где девять десятых планеты взывает к человеку: «Приди и возделай меня! Приди и пожни!»; где стоящие без дела английские суда могли бы доставить новых поселенцев к новым берегам. Можно ли в таком мире слушать без гнева бредни Мальтуса о необходимости сократить население или тем более читать предложения некоего чартиста, скрывающегося под псевдонимом «Маркус», насчет того, чтобы в рабочих семьях убивать безболезненно всех детей, начиная с четвертого?

Однако за всем этим Карлейль увидел в чартизме стремление масс обрести вождя. Разве не было право идти за своим вождем самой большой привилегией темного человека? Разве эти священные права и обязанности — со стороны вождя и ведомых — не составляли сущность свободы? С годами он все больше и больше склонялся в своих изысканиях о человеческом обществе на эту точку зрения.

Глава двенадцатая. Дома и в пути

Он слишком велик для нашей повседневной жизни. Сфинкс выглядел бы нелепым в нашей гостиной, но с большого расстояния он фантастически величествен! Вы должны гордиться, что принадлежите ему, и он достоин обладать вами.

Из письма Джеральдины Джусбери к Джейн Карлейль, 1843

Счастье в большой степени зависит от темперамента человека. Карлейль в силу своего склада не был счастливым человеком, хотя и умел с большим мужеством переносить неудачи. Здесь, в Лондоне, окруженный славой, он не был счастливей, чем когда жил в безвестности в Крэгенпуттоке.

Отовсюду сыпались похвалы его красноречию и мудрости, все жаждали встретиться с ним; простой ткач из Пейсли признал в Карлейле своего духовного отца, а молодая квакерша выражала свое восхищение его книгами и от всего сердца убеждала его продолжать писать. Чего-то да стоит тот факт, что столько молодых людей избрали его своим духовным отцом, что ему пришлось даже отвечать публично тем, кто просил наставления в жизни и занятиях наукой. Стоит, но не многого. В дневнике, а часто и в письмах Карлейль жаловался на свою жизнь, был недоволен собою. Он был принят высшим обществом, бывал на приемах среди лордов и знаменитостей. Однако, едва покинув чью-то гостиную, где он выглядел вполне счастливым, он начинал жаловаться: «Это нездорово и для моего тела и для моей души. Хорошее самочувствие, или, по крайней мере, не плохое самочувствие, возможно для меня только в полном одиночестве». В иные минуты ему хотелось, напротив, объездить оба полушария, читать лекции — и тем обеспечить себе «хоть самый маленький доход, чтобы потом уединиться в хижине где-нибудь на берегу моря и затаиться, пока не придет мой час». Уединение, так же как и молчание, он любил платонической любовью: обычно он с радостью возвращался в общество.

Счастье ускользало от Карлейля в дни его славы, да и Джейн чувствовала скорее какое-то нервное возбуждение, нежели спокойное довольство жизнью. Гарриет Мартино писала, что Джейн по восемь раз в год болела гриппом, и хотя это и преувеличение, верно то, что ее действительно всю зиму мучили простуды, а петушиного крика или воя собаки было достаточно, чтобы она не заснула всю ночь. В 1840 году супруги решили, что ей лучше иметь собственную спальню, и с тех пор спали в разных комнатах. Подобно Карлейлю, она не склонна была преуменьшать свои страдания, и часто, когда Карлейль заглядывал к ней утром, чтобы справиться о ее здоровье, она говорила ему, что раз тридцать вскакивала этой ночью или что вообще не сомкнула глаз. Карлейль при этом никогда не выражал сомнения — он мог бы рассказать ей о таких же мучениях, — но вот доктор Джон, который был не щедр на утешения, меньше доверял ее словам. «Этого не может быть, — говорил он ей, — ибо иначе тебя давно не было бы на свете».

Доктор Джон и другие члены его семьи давно не появлялись на этих страницах, но ни из жизни Карлейля, ни из его писем они не исчезали. Луноликий доктор появлялся на Чейн Роу всякий раз, когда его графиня приезжала в Англию; а Карлейль часто подумывал отправиться пешком вокруг света с мешком за плечами, чтобы повидать своего брата в Риме. «Здесь терять нечего, и это вполне возможно, нужно только решиться», — писал он, но, разумеется, оставался дома. В другой раз он хотел навестить брата в Париже, а однажды Джон прислал ему тридцать фунтов, чтобы оплатить дорогу в Германию, где он в это время находился. «Джейн говорит, надо поехать встряхнуться», — и снова не поехал. Карлейль редко признавался самому себе в том, что его брат обладает незаурядным талантом праздного ничегонеделания. Но, когда они встречались, его неизменно раздражал этот человек, с каждым годом все более и более довольный своим безмятежным существованием. По письмам Карлейль еще мог представить себе брата идеальным доктором Джоном, беспредельно преданным медицине, но все иллюзии исчезали, стоило ему хотя бы день видеть доктора во плоти и крови. Обычно Карлейль терпимо обходился со своим любимым братом; но однажды, когда доктор осмелился в ответ на какое-то замечание возразить Карлейлю, что у него неверное представление об аристократах, так как он не имел возможности подолгу их наблюдать, то получил уничтожающий отпор: «Да, сударь, скорее всего не имел! Я никогда не состоял при аристократке лакеем — или в любом другом домашнем качестве!!» Бедный доктор, спеша загладить свою вину (хотя это чувство в данном случае скорее было к лицу Карлейлю), прислал на Чейн Роу отрез шерстяной материи для брата, а для Джейн апельсинов, инжира, слив и большой окорок.

Отношения со Скотсбригом, однако, но омрачались подобными мелочами. Переписка Карлейля с матерью трогает его нежностью и ее стремлением понять сына и гордиться его достижениями. Карлейль обычно сообщал ей новости, которыми надеялся развлечь ее, часто он посылал ей деньги. Получив деньги по чеку, присланному из Америки, он немедленно послал часть ей: «котенок обязан носить старой кошке мышей — в данном случае это американская мышь!» Она по-прежнему имела обыкновение, жалуясь на холодную зиму, замечать, что господь все ж посылал лучшую погоду, чем заслуживало это грешное поколение, которому он никогда не воздавал по заслугам. И все же она, насколько могла, примирилась с ересью своего старшего сына. Она с жадностью прислушивалась ко всем новостям о сыне, которые доходили до нее, и однажды плакала, прочтя в газете «Тайме» статью о его лекциях.

Отношения между Джейн и матерью Карлейля всегда были натянутыми. Джейн, против своего обыкновения, редко писала свекрови, и письма ее были довольно сдержанны, как будто она опасалась, что ее юмор, будучи обращенным на Карлейля, не понравится старой пуританке. Переписывая для нее письмо, присланное Карлейлю молодой квакершей, она не могла не добавить от себя: «Для квакерши это довольно смело, не правда ли? Представьте только, как она говорит все эти комплименты из-под жестко накрахмаленного чепчика и какой-нибудь старомодной шляпки! Хотела бы я знать, сколько ей лет; замужем ли она, или была когда-нибудь, или надеется выйти замуж? Как вам кажется?» Старая Маргарет Карлейль вполне могла усмотреть в этих словах неуважение к ее сыну или к религии.

Некий мануфактурщик из Лидса подарил Карлейлю лошадь, и это скрасило для него жизнь в городе. Верхом на этой лошади Карлейль почти ежедневно объезжал предместья города, радуясь местности — «зеленой, плодородной, совершенно подчиненной человеку». Однако не тронутая человеком природа радовала его гораздо больше, и он просто блаженствовал во время своих ежегодных поездок в Шотландию, которые он предпринимал неизменно один. Закончив работу над «Французской революцией», он отправился в Скотсбриг, а Джейн уехала погостить у Эдварда Стерлинга и его жены в Большом Малверне. Их переписка во время этой разлуки довольно типична: Карлейля тянет домой из Скотсбрига, он чувствует, что долго здесь не задержится. Его брат Алек собирается открыть в Эклфекане лавку; Карлейль считает это пустой затеей. Он надеется, что Джейн хорошо в Малверне. Джейн, однако, уже уехала из Малверна в Клифтон, но и там ей не нравится. Каждое утро она встает с головной болью, ночи проходят ужасно. Природа здесь великолепна, но «человек обошелся с ней, как критики обходятся с гениальными произведениями», поэтому и природа ее не радует. Напрасно старина Стерлинг подходит то и дело к двери, за которой она лежит в полном изнеможении, и спрашивает, верит ли она, что ему ее очень жаль: она только может крикнуть ему: «Да, да!» Она часа два или три проплакала над письмом Карлейля. Ей хотелось целовать, утешать его, хотя она скорее должна сердиться на него. Ей хочется домой: «Милый, нам несомненно будет лучше дома — нам обоим, правда?»